| I know that blood will be spilled and if you won't then I will, my grave will never be filled it's either kill or be killed. I keep askin the question can I be saved by confession you see this blood on my hands at least I still reach into heaven. I got to pick up the pieces I gotta burry 'em deep and when you look in my eyes I'll be the last thing you'll see.
|
Этому миру, что полон окровавленной зелени и свежего воздуха с запахом горелых тел, нравилось, когда люди падали. Будь это забавные металлические капсулы с людьми, не ждущими абсолютно ничего и одновременно ожидающими лучшей жизни, как в размытых снах или маленькие девочки, разбивающие коленки об острые камни. Чем больше людей обреченно шаркало ботинками по лесной траве и мокрой земле, тем лучше. Тем больше жизней оставалось этому миру, с высокими, столетними деревьями и небом цвета миллиона драгоценных камней, чтобы раздавить, уничтожить, сломать, чувствуя под эфемерными и несуществующими пальцами треск костей, скрип позвонков ломающегося хребта, лопнувшие надежды и молитвы. Молитвы, которые отчаянно и незнакомо шептали люди вокруг Долории, когда Ковчег спускался на Землю, чтобы обнаружить пыль, пепел и абсолютное, всепоглощающее ничего. Пустоту, которая поселилась в душе Долории, когда она увидела трупы прямо под своими ногами, не могли заполнить ни ветер, качающий деревья и листья, ни дождь, капли которого растворялись в спутанных волосах. И утешением, пусть слабым, неправдоподобным, будто шутка, была только нерешительная и как будто ненастоящая мысль о том, что она никогда не молилась на слова об обетованных землях. Долория, оправдывая свое имя, только скорбела о том, сколько потерь прятало в ладонях небо над их головами, сколько душ смыло грозой, выжгло солнцем. Смерти были на Ковчеге тоже: старики слабо выдыхали последние слова на неудобных кроватях, матери теряли ускользающие клочки жизни из-под пальцев, рожая своего ребенка, были даже убийства. Но третье случалось редко [а потому ранило слишком остро, царапая лезвием по камерам сердца], а первое и второе было благословением, ибо под веками этих людей плескалось счастье. Жизнь. Здесь, на Земле, к смерти, легко шагающей между деревьев, легко было привыкнуть, а Долория не хотела привыкать к мысли о том, что автомат в ее руках может убивать, ведь, в конечном итоге, это будет значить, что убивает она. Мысли этого рода, кружащие в голове, словно стаи стервятников, возвращали ее обратно в тесную квартиру на Уолдене, где пахло пролитой выпивкой и мертвым телом, пусть все еще теплым. Мысли этого рода делали ее злой. Ярость пульсировала внутри нее, разрезала зрачки и ее глаза сливались в окружающими землю сумерками, болотистыми топями, тьмой. Это была такая тьма, что заползала под кожу и мышцы, пробираясь до нервных окончаний и травила все, что было хорошего внутри Долории, душили память, а оставляли только скорбь по той, кем она была и кем могла бы стать. Тьма в глазах президента горы Уэзер была другого рода. Она была душной и горькой, как будто он, на самом деле, не хотел причинить зла этим людям, но пряталась очень глубоко, чтобы можно было увидеть. Для людей с Ковчега он был человеком, который сверлил их кости. Он был человеком, который убивает. Но, с момента приземления Ковчега на Землю, Долория знала, что все относительно. Убийство не делает тебя плохим, как и спасение - хорошим. Причины и люди имели значение. Всегда лишь причины и люди.
Она оказалась здесь, потому что так было заведено на Ковчеге. Лучший кадет всегда шагал рядом с начальником охраны, в каком-то смысле даже защищая его. Это была ее роль. Долория - последователь. Когда она оставалась одна, то, словно слепой котенок, лбом ударялась о стены, что окружали ее, словно прутья клетки. Ей нужно было видеть чьи-то следы прямо перед собой, чтобы знать, в каком направлении двигаться, где она найдет отблески далеких звезд и немного света, рассекающего тонкие ладони. Сначала это был отец, который учил ее делать первые шаги, а потом ходы. Отец, который учил жить по правилам, чтобы она никогда не оказалась на перекрестке дорог, где не сумеет выбрать верный путь. Потом, когда она осуществила свою мечту и прохладная ткань формы охраны коснулась ее кожи, Долория должна была следовать за мистером Миллером, своим начальником. Она никогда его не боялась, хотя, возможно, стоило бы. Но Долория никак не могла вспомнить собственный страх и его вкус, чтобы испытать его хоть сейчас или когда-нибудь раньше. Все чувства, даже первобытные, как шепчущий глубоко в ее голове голос, исчезли, вылиняли, растворились. Осталось только то, чему она училась всегда. Правила и ходы. Когда они с советником Кейном, канцлером Гриффин и ее начальником попали в руки горцам, в их жилетах и светлых формах, перед глазами Долории была шахматная доска, а в ушах плясали звуки голоса отца, соленого и невероятно реалистичного. Это было поле боя. На охраннике горы был шлем, маска, жилет и пластины на коленях. Но Долория целилась в горло. У нее получилось достать лишь одного, прежде чем их связали. Не потому, что после ее ударили прикладом автомата, оставляя на лице расцветающий багровый синяк. Потому что все, кто стоял рядом,казалось, пришли сюда не спасать, а сдаться. Пришли, чтобы увидеть своих детей или братьев или сестер в последний раз. Пришли, потому что больше некуда было податься. Но Долории некого было здесь искать. Долория пришла драться. И она была зла, до скрипа зубов, до отчаянья, острого, словно лезвие ножа за то, что больше никто не разделял ее желания. Даже начальник охраны, мистер Миллер, которого Долория бесконечно уважала, стоял с глазами стеклянными и пустыми, слабо выискивая луч надежды, выглядывая своего сына. Долория молчала, когда охранник ударил ее еще пару раз, чтоб неповадно было. Она молчала, потому что слова здесь ничего не значили. Слова не имеют значения, если их некому слушать. И когда они вошли в спальни на пятом уровне, где и держали заключенных, от Долории не осталось ничего, кроме крика, что медленно таял, превращаясь в шепот, в шипение, в ультразвук. Тут пахло потом, кровью и смертью, что медленно принимала души в свои объятия, но выкидывала, как мусор, тела. И тьма внутри ее тела, точно как и тьма внутри всех, кто вдыхал этот воздух, становилась гуще и тяжелее, принимая очертания, приобретая вес. Это была не шахматная доска перед ней. Это была бойня. Без возможности дать отпор, здесь стояли дети, те, из Сотни, чьи лица, сливаясь в одно, часто мелькали перед ней во снах и советники, рядом с ней, и начальник охраны. Они были мясом, расходным материалом, пусть за время, проведенное на Земле стали сильнее, злее, умнее. Они были кровь, и костный мозг или ничего из этого и не ждали уже ничего, только дрели, разрывающей кожу и мягких пальцев смерти на своих щеках. Трупы и потенциальные трупы. Это праздник для смерти. Пир.
А потом, словно вспышка, прорезающая спертый воздух, красный от крови и черный от слез, к телу Долории, прямо в мозг, словно это все в ее голове, доносится голос. Полный чего-то незнакомого и неуловимого. Надежды? Счастья? Облегчения? Долория забыла, что это такое. Долория устала. Она смотрит на начальника охраны, что вырывается из к своему сыну и первым ее желанием, жгучим, словно ртуть есть ничто иное, как попытаться остановить. Успокоить. Заставить стоять тихо, чтобы не привлекать внимания, чтобы он, как и все остальные здесь, в этом мире, еще минуту или час, цеплялся за то покореженное уродство, что зовется жизнью, но Долория не собирается ничего говорить, даже с учетом того, что если этот человек умрет, то она потеряет все ориентиры и направления. Она молчит и ждет, пока внутри от нервных окончаний к конечностям протягиваются струны, заставляя тело реагировать остро и болезненно на все. Она хочет наорать на сына мистера Миллера, чтобы он заткнулся, ибо голоса, вкупе с работающей дрелью, болезненно сводят виски, царапают лопатки, но она молчит и ждет, как делала всю свою жизнь. Никаких лишних разговоров. И именно поэтому, когда охранник поднимает шокер, чтобы усмирить начальника охраны, Долория легко выкручивает его руку обратно, под прицелом нескольких автоматов и сжимает пальцы, наблюдая как ток тонкими линиями растекается вверх от его шеи, по лицу. Она расталкивает схвативших ее охранников, но их много и один из них больно бьет ее в солнечное сплетение, толкая к стене, чтобы пристегнуть. Долория сплевывает кровь себе под ноги и на ее лице нет ни усмешки, ни ухмылки, там нет ничего. Она вовсе не боится умереть. Жизнь пугает Долорию больше.